gototopgototop

Последние комментарии

RSS
Космос PDF Печать E-mail
Проза - Поляков Илья

В детстве я очень боялся темноты. С наступлением вечера вещи на вешалке в прихожей превращались в кошмарики и мешали пользоваться нужником. Я терпел, а потом, когда становилось невмоготу, будил родителей, чтобы они включили свет. В один прекрасный момент родителям наскучили такие перерывы в здоровом и освежающем отдыхе, и мне был преподнесен урок смелости. Урок был жестким и доходчивым. С тех пор я усвоил, что темноты бояться не стоит. Ибо все познается в сравнении, и есть вещи куда более серьезные, чем детский жупел, живущий в ночной комнате.

Я решил бояться собак. Хотя вряд ли взял так и решил. Само получилось. Боялся я их ровно пять минут. Мою панику заметили взрослые и объяснили шаблон песьего поведения. Я его как-то очень понял и заучил, став ярым «собачником» на всю последующую жизнь.



Я боялся воды, пока не научился плавать. Я боялся высоты, пока старшие дворовые мальчишки не скинули меня на стройке с высоты второго этажа в кучу керамзита. Я боялся переходов между вагонами в поездах и зубов пропадающей ленты эскалатора... Живший в бабушкином доме дедулька на протезах вместо ног (обитых оцинкованным железом и походивших на ведра), потерянных еще на гражданской, обладавший чудовищной длиннющей седой бородой (буквально до пят) был ужасен до тех пор, пока я не сходил с ним на рыбалку на мелкий парковый пруд... Дедуля оказался добрейшим Дедом Морозом, всю дорогу развлекавшим меня смешными стишками и сказками...

Так со временем уходили глупые страхи. Я вырос и уж было стал себя считать почти храбрецом, но тут я познакомился с поэтами. И, что самое ужасное, никто по сию пору мне так и не объяснил, чего от них ждать и как с ними себя вести.

Поэты были провинциальные. Большинство поэтессы. С тех пор мне кажется, что климакс, одиночество и стихотворный дар живут в женском организме где-то очень рядом. Хотя не могу утверждать доподлинно. Я не такой специалист по женским возрастным изменениям.

Первое знакомство было в... Назовем его город N. Город не был уездным, как может показаться по названию. Город был губернским. Как всякий уважающий себя губернский центр, он имел дом печати, где на пяти этажах и в подвале существовали пять областных газет и бар для сотрудников, за форму матовых потолочных светильников прозванный «Сиськи». Лифта не было. Но это, как ни странно, было плюсом здания.

Каждая газета занимала этаж. Исключением был главный областной печатный орган, занимавший целых два. У них был даже кодовый замок и приличные оклады у сотрудников, что в печатном деле времен развитой перестройки было редкостью.

На пятом этаже размещалась «молодежная газета» (прямо так было и написано в подзаголовке), где я в то время побирался на правах внештатника и дружил с девчатами корректорами, что выражалось в создании постоянных помех их работе. Иногда мне доверяли первые читки версток, и довольно скоро я набил приличную привычку автоматической грамотности. Позднее, впрочем, утраченную на филологическом факультете...

Сотрудники газету за глаза звали «Гудок» и относились к ней, как к дурной маме – надоедливой, но доброй и дающей денежку на школьные завтраки. Чем-то выдающимся не были ни коллектив, ни газета. Как и положено в провинциальных газетенках, один человек под разными звучными и маскарадными псевдонимами (Кэт Черная, Ляля Ворихина, Серж Любов и т.д.) мог вести несколько рубрик, раздувая скудную светскую жизнь города N до размеров двуспального плавательного матраса, или откровенно переписывая дореволюционный травник, именуя эти компиляции «уголком натуралиста». Как и положено, сотрудники ссорились, решая, кому идти на презентации – там можно было халявно пожрать и выпить.

Постоянная балансировка на грани желтизны закаляла заместителя главреда, тащившего на себе всю рутину. Сама же пишущая братия превращалась или в откровенных раздолбаев, или странных идеалистов, вздыхающих при виде чужого острого талантливого материала, но продолжавших писать ту же слащавую муть, что и прежде. Любовь к «лазоревым гладям моря», «проснувшейся природе», «красной нити» и прочим шаблонным «веяниям времени» была неистребима. Это была потребность, замещавшая талант и приносившая самоудовлетворение.

Были свои блатные. Например, одна из корректоров имела имя Лариса, всего восемь классов образования и дядю в областной администрации. Когда у второй корректорши случался отпуск или болезнь, вся редакция затихала и ждала недоброго... Воспоминания о том, как вышел номер с рубрикой «ОБЪЯБЛЕНИЯ», были свежи и беспокойны.

Ларису пытались приобщить к написанию статей. Ее даже отправили весной на Волгу делать репортаж об открытии навигации. Там она атаковала старую драгу в портовом затоне и мужиков-резчиков, собиравшихся разделывать посудину на металл. Мужики, изрядно поддавшие в честь праздника, решили подшутить над незадачливой, но очень активной девицей, выдав здоровенную трубу водомета за дымовую. Старая фуфайка, вымоченная в соляре, довершила разведение паров. Дыма было много. Дым был черный и сугубо удушливый. Иногда из трубы вылетали искры, приводя репортера в восторг. Она потратила всю пленку, фотографируя ржавую черпалку на фоне порта и дебаркадеров, и необычайно вдохновилась. Материал, который она выдала на следующий день в редакции, носил название «И задымили трубы земснаряда». С тех пор Ларису больше не трогали и к творческому процессу не привлекали. Хотя она иногда и протискивала репортажи о каких-то очень личных рок-фестивалях, известных только ей и музыкантам-участникам, вреда она большого не приносила.

Чести ради надо сказать, что сотрудники редакции, в общем-то, были люди добрые и незлобивые, иногда даже грешившие самоиронией. И каждый день эту идиллию проверяли на прочность поэты.

Каждый божий день дом печати подвергался набегу (мы прозвали этот процесс «мамаизацией») местных поэтов. Подвал, где находилась газета бесплатных объявлений, их не интересовал. Но остальное здание прорабатывалось настойчиво и планомерно, начиная с нижнего этажа. В каждой встречной редакции (тяжелых предметов сотрудники на всякий случай на столах не держали) поэты говорили о своих гениальности, злободневности и таланте. Слова подкреплялись кипами написанных за ночь произведений. Поэтам никто не верил, ибо были уже закормлены дурными глагольными рифмами во времена школы.

Поэты не сдавались и лезли, как тошнота, выше. Встреченное непонимание и непризнание закаляло и горячило их, но отсутствующий лифт и большие, промышленные лестничные пролеты выбрасывали к нам на этаж злых, но уже усталых Ивиков в поту.

Лично я любил отправлять их к штатному фотографу Саше Шивцеву, рекомендуя его как редактора поэтической странички. Худощавый, с добрым лицом, Саша подкупал жертв Парнаса хрупким телосложением и близоруким взглядом. Его ловили за рукав и шептали кипящие рифмы, как признания в любви, доверительно приблизив губы к его небритой щеке. Саша сильно заикался, а потому, не тратя сил на экивоки, брал быка за рога: «И...и-и-и-ди-ите...» - поэты ослабляли хватку Сашиного джемпера и старались запомнить адрес: «На-а-а хуй!» - отрезал Саша. Поэты, проникались силой и образностью Сашиного слога, уходили, роняя, как ангельский пух, исписанные листы. Хотя встречались и стойкие бойцы. Те не сдавались и устраивали поэтические чтения в каморке корректоров. Так я начал коллекционировать ужасные стихи.

Авторы никогда не писали одностиший, хокку, танка, рубай... Любая краткая форма была им чужда и противна. Хотя их произведения и носили игривые авторские определения от сонета до опуса, по сути, все они сводились к монументальным формам в полторы-две тысячи строк.

Чтецы топали ножкой и махали руками. Они закатывали глазки и подвывали. Некоторые, расчувствовавшись и поразившись собственному таланту, рыдали и сморкались в запасенный кружевной платочек. Мужчины старались сверкать взором и вторить тембру Левитана. А слушатели кусали кулаки, что бы не расхохотаться и старались конспектировать понравившиеся места. Отдельные произведения нужно было переписывать целиком, не допуская лакун. Они того стоили.

Обрусевший дагестанец в течение года полемизировал с юношеским творчеством Расула Гамзатова. Он обличал и клеймил, заискивал и высмеивал. Бедный Расул! Он так никогда и не узнает об этом... Я же запомнил с первой читки без всякого записывания «цементная статуя в желтом подтексте» и величайшую по выразительности картину поэтической олимпиады «Средь птиц Дагестана», где «Геракл гнул железо в предстартовой неге».

Дагестанец всего приходил раз пять. Некоторые появлялись чаще и больше. С двумя-тремя мы даже вынужденно подружились.

Актер Саня местных то ли цирка, то ли театра, привозил своего столичного друга, ужасно голосом и внешностью, напоминавшего Джигурду. Но не Джигурду, хотя тоже актера. Вместе они приносили гитару и устраивали бардовские посиделки, тяжко обходившиеся нашему чайному шкафчику. Песни были сильные. Песни были правдивые. Самая сильная из них заставила бы в тоске и самоуничтожении выпить чернила, аки чашу цикуты, Никифора Ляписа-Трубецкого, ибо носила название «Плач Иуды»:

«Иуда плачет – быть беде!
Печать невинного греха
Иуда ставит на воде –
И рыбы глохнут от стиха!»

Иногда под кофеек приходила перезрелая курсистка, работавшая уборщицей в местном доме-музее действительно великой русской поэтессы, где, впрочем, сама поэтесса не была ни разу в жизни, и приносила строки, полные гормона и томлений. Строки испытывали на себе влияние Маяковского и прочих футуристов, а потому писались и читались с разрядкой на листе. Одна поэма, называвшаяся «Клеопатра», начиналась с того, что автор четко обозначал свое место под солнцем:

«Во мне сидит огромный гений,
Громко, истошно вопя!»

Дальше отбрасывались всякие условности и мнимые предрассудки:

«Заняться любовью!
Заняться
Любовью!
Конкретно –
На ощупь!
Заняться – и точка!
Кто хочет – тот хочет!»

Одна из гениальных посетительниц наших, чуть полноватая дама в розовой кофте и красных кедах, долго искала звучный псевдоним. Так у нас и на Парнасе обрелась Наталья Шамбала. По паспорту Шамбала числилась Надеждой Шолоховой.

Помню, как смущаясь, робея, краснея и пришлепывая губками, Шамбала рассказывала, что в ресторане услышала саксофон. Сам инструмент, понятное дело, мог петь только о любви. И любовью тогда было все полно. Но как передать само воспоминание? Наташенька долго терзалась и вдруг сегодня ночью нашла единственные верные, единственные правильные, единственные свежие слова...

Наташа встала в позу быкующего матроса с группового монумента (грудь колесом, одна ножка слегка назад и в сторону, лобик подперт тыльной стороной круглой пухлой ладошки, глазки ввысь и растерянность во взоре, но решительность в остальном облике), встряхнула тонированной хной гривой, слегка раскачалась и гнусаво взвыла, как ветер в ивах:

«Но-остальгия!
Но-остальгия!
Ностальгия во мне по тебе!
Неуемна по свету в тоске ностальгия!
Но-остальгия!
Ностальгия по мне и тебе!»

Это было единственное короткое стихотворение, услышанное мной в то время. Потому привожу его целиком, без купюр. Ибо оно монолитно и совершенно в огранке своей.

Потом я уехал в другой город. Учился на филфаке, работал на ГТС, делал камины и еще какие-то странные мне самому вещи... В газеты больше не писал, в редакции больше не ходил. Но любил по старой привычке отметить поэтические находки, вроде «Как огромная сухость во рту, неуемная свежесть в мозгах», или «ноздрями землю втяну». Мог что-то припомнить из пережитого во время дружеских пьянок и, как подозреваю, даже сильно надоел этими воспоминаниями друзьям. Но друзья терпели, иногда подкидывая фактуру для коллекции. Как-то мне позвонил приятель, преподававший в местном универе литературу, и настойчиво порекомендовал купить книженцию местной поэтессы.

Дело было под вечер. Я помчался в магазин и, замучив продавца, все же нашел в каком-то пыльном углу крохотную синюю брошюрку. Сунул в карман и забыл, случайно обнаружив ее недели через две на вечерних посиделках с двумя девушками, когда-то учившимися со мной на филфаке.

Были лето, духота, центр города, распахнутые окна над школой бокса, чай и купоросное творение молодой дамы карманного формата на папиросной бумаге.

Мы читали и не могли начитаться. Сообразив, что чаем, как и слезами, этот поэтический пожар не потушить, сбегали за пивом, страшно торопясь и суетясь, чем закружили продавщицу. Потом заперлись на кухне, отключив домофон и телефоны. Впервые мы читали всю эту рифмованную чушь подряд, без пропусков, в охотку и не могли начитаться. Что-то удачно совпало в этой книжке, жаре, кухне в сталинском доме и общем настроении, что три оболтуса – я, дочка хирурга и девушка с тугим именем Даяна Крайт, – пили пиво, хохотали как угорелые и вырывали друг у друга тоненькое собрание емкого поэтического бреда...

Выделить, посмаковать какую-то строку было невозможно. Каждая строчка, каждое слово стояло на своем месте и выражало крайнюю степень идиотизма, помноженного на лубочность, выдаваемую экскурсоводами в провинциальных туристических центрах за народный колорит. «Не русалки ли? – Оне! И судьба их понесла по неведомой дороге до ближайшего села!»

Самый яркий кусок мы выучили наизусть и скандировали хором, размахивая сигаретами, смахивая слезы и давясь хохотом:

«Клоака жизни, как борзая,
Бежала по моим следам,
Её раздвоенная тень
Сквозила там, по переулкам,
Где в ноздри плесенью и лаком
Сквозил блудливый зимний день!»

Это безумство продолжалось часов до трех ночи. Его самым бесцеремонным образом прервала Даяна, на которую поэтический вечер и пиво произвели столь яркое впечатление, что она вдруг ясно осознала, что должна любить и быть любима. Она дозвонилась до своего сонного бойфренда и практически в ультимативной форме зазвала забрать ее с посиделок и сопроводить во все тяжкие. Фигурировали Яр, коньяк, цыгане. Пока он добирался, Крайт оседлала табуретку–пуфик прямо на кухне и принялась марафетиться. Судя по количеству выпитого пива и настрою, вечерний макияж обещал быть ярким и переходить в боевой.

Образ завершал белый длиннющий шелковый шарф, намотанный на шею, с огромными бахромистыми мочалками на концах.

Уже стоя в дверях, Даянка опять тормознулась у зеркала, оценивая неотразимость. Мне захотелось немножко поглумиться и подтрунить над девчушкой:

- Даянк!

- Угу...

- С таким шарфиками впору над полями Первой Мировой на Сопвичах летать. Не жарковато по погоде?

- Плевать! Все равно в машине окна нараспашку. Я от кондиционера чихаю. Поэтому Виталька его и не включает. Всегда так обдувает. Ночь. Пробок нет. Вспотеть не успею, думаю. И вообще! Не мешай совершенству!

- Тогда гляди, осторожнее. Айседора Дункан из-за такого аксессуара башку потеряла!

Даянка посмотрела на меня, как экзаменатор на двоечника:

- Слишком много сублимировала!

И умчалась, монолитная в своем порыве, в духоту и пыль лета. Мы же с дочкой хирурга, покурив напоследок на кухне, расползлись по разным щелям спать.

Уже светало. Пережитый смех все еще будоражил и теребил, не давая заснуть. И тогда мне опять ярко-ярко, как гуляние на Масленицу, вспомнилась старушенция на пороге корректорского закутка в газете... Два стола, три стула, шкафчик и бабушка с клюшкой в суковатой руке, замотанная то ли в яркий платок, то ли в старый кумачовый транспарант. В руке, свободной от палки, у бабуси был пожелтевший и крошащийся от грибка, лист бумаги.

- Что вам, бабушка?

- Вот, сынки, - хотя из сынков был только я. Остальные трое были женского пола. - Я песню написала. Давно уже. Все стеснялась. А тут решила принести. Может, пригодится куда?

- Песню? И музыка есть?

- А уж музыку сами, какую напишете. Я оставлю? Хорошо? Вот и ладушки.

Бабушка оставила на столе у Ларисы листок и вышла, слегка шаркая ботиками и ковыряя стены клюкой. Мы изучили лист. Желтый, как я уже сказал. Почерк бисерный, но читаемый. Судя по переходам от серого до фиолетового – химический карандаш, который часто забывали слюнявить. Лист долго хранили сложенным – потерлись сгибы и выгорел на солнце один квадратик на оборотной стороне.

Песня была очень патриотична и захватывала несколько эпох. Бравурно, крепко, достойно. Там пелось о БАМе и целине, газопроводе «Уренгой – Ужгород» и «Продовольственной программе». Коротенько затрагивалась победа над гитлеровской Германией и всеобщее народное ликование по этому поводу. Но пуще всех был припев. Думаю, что в песне, на слух, он бы потерял все очарование и силу тропа. Но вот на листе бумаги, как текст, он производил великое впечатление. Я приведу его так, как он был.

Представьте себе: мелкий, старушечий почерк, фиолетовый карандаш и желтоватый папирусный фон. И две строчки:

Где провернулось у фортуны колесо –
Там космонавтов над землею пронесло! (2 раза)

 

Для добавления комментариев, пожалуйста, зарегистрируйтесь. Затем, войдите, как пользователь.

 

Меню пользователя

Авторизация



Кто онлайн

Сейчас 139 гостей онлайн

Лента новостей кино