gototopgototop
Главная Проза Садомская Светлана В тени деревянных трав

Последние комментарии

RSS
В тени деревянных трав PDF Печать E-mail
Проза - Садомская Светлана

I.

 

Натягивала его на левую бровь, казалась себе похожей на элегантных пани из польских журналов. Ярким пятном – маячком вокзального утра – был её синий берет. Ярче огней светофоров – сонно-красных, меняющихся на бледно-зелёные в плотном тумане. И редко совсем зажигались синие, запрещая любые манёвры.

Ко второй платформе прибывал скорый московский: туда дощатым мостом над путями спешили встречающие, а эта, осинённая (от слова «синь») небесным колором, сидела на лавочке у самого входа в здание вокзала. Грызла семечки, кормила голубей, просто впитывала звуки и запахи. Она нечасто сидела (обычно спешила, как все), но я, влюбленная в поезда и вокзальные утра, и этого не могла себе позволить: время от времени синее её одиночество привлекало малотрезвых мужчин – того самого сорта, что встречается на вокзалах.

С обратной стороны вокзального здания – красно-коричневого, белоколонного, в фигурах гипсовых пролетариев – я ждала свой троллейбус. Пятый маршрут до университета. В ту пору я вовсе не носила головных уборов, но этот синий глубокий мне бы пошёл…

Платформы нашего вокзала слишком короткие: московский состав протягивается далеко за – туда, где подножка вагона на уровне моей груди. Синий берет – как шапка-невидимка: можно пройти по путям километр навстречу (знать только, наверняка, с какой стороны прибывает поезд, и правильно рассчитать скорость) совершенно незамеченной светофорами и навязчивыми вокзальными мужчинами и сотворить любое самое синее безумие.

Меньше всего я желала увидеть его оттенки (где-нибудь на рельсах или щебёнчатой насыпи). Потому не побежала вслед за всеми – смотреть, как выглядит отрезанная поездом голова и какого цвета бывают истёртые шпалами береты…

Я села в пятый троллейбус – совершенно пустой, дребезжаще-звонкий. Хотела, чтобы закрылись двери…

 

II.

 

Кажется только, что тени в тополях – когтистые лапы злых мертвецов. Единственный зомби на весь квартал – пьяный школьный завхоз. Всех остальных давно откопали и увезли: кого на свалку, кого – пособием на медицинский факультет. На месте могил настроили долгие ряды сараев с тленом пропахшими погребами.

Только мой дед выкопал два гроба, в одном оказалась женщина: длинная молодая коса не истлела за сотню лет.

Когда вообще это было? Тополя на месте срытого погоста огромные-преогромные: успели насеяться и вырасти, увиться вороньими гнёздами.

Не существует ни кладбища, ни Тихвинского монастыря. Ни мертвецов, ни призраков. Так объяснили мне в школе. И лишь постиранные Наташины панталоны колышутся на длинных веревках в тополях ночными непросохшими тенями.

Вылитая ведьма – старуха Наташа с третьего этажа. Ей дела нет, что солнце розовым диском крадётся узким просветом в кровлях. Она не слышит, как топают голуби по ржавым отливам и как утробен птичий их разговор. Утром старуха воспитывает своих домашних: кричит усохшим фальцетом и долбит в пол деревянной клюшкой – точь-в-точь над моей головой. Так, что волнуются-улетают голуби.

 

Широкие подоконники – мои смотровые площадки. Я раздвигала глиняные горшки с полезной растительностью и усаживалась между – чувствовать привокзальный перекрёсток. Восточными окнами, огромными сообразно высоким потолкам в квартире сталинской постройки, солнце входило по утрам и грело наш дом до сонных часов пополудни, перетекая по стенам и паркету из кухни в маленькую комнату и дальше – с южной стороны в просторный зал.

Квартира крикливой старухи – прямо над нашей: такие же огромные окна и больше восточного света. Куда он девался на её шестидесяти уставленных тёмной мебелью метрах (глушился тяжёлыми шторами и залежалыми запахами?), что Ольке, старухиной внучке, с отёкшими веками и неопределяемым за толстыми линзами очков размером глаз, доставались лишь отблески от строгих ликов икон.

Возможно, оттого Олькины сказки были беспросветно нудными: она сочиняла красавиц-подруг в далёких городах, которые занимались балетом и непременно выходили замуж за английских послов. Подружки выходили замуж слишком поспешно – не успев вырасти из нашего с Олькой детства, в подробностях было пересказано уже несколько свадеб (так быстро текло сказочное время). И, видимо, только ограниченность послов в средневолжских широтах мешала Ольке сотворить поспешность в собственной жизни.

Однажды я увидела, как она щурится на моё восточное солнце.

– Слепит, – сказала Олька. – Прямо до слёз.

Кожа Олькина белая-белая, словно и нет на свете никакого ультрафиолета. И быть не может, чтобы Олька не чувствовала, как плещется внутри большое и жгучее, когда окна твои на восток. Она могла бы прятаться за тени – западные по утрам и короткие дневные на север, за шторы и панамы, но ультрафиолетовым был даже лестничный пролёт между нашими этажами – прямо напротив выбитых стёкол в клетчатом подъездном окне.

 

III.

 

Незримой полуденной тенью мелькнул в тополях белёсый Эльдар Адикаев. Спёр с верёвки Наташины панталоны, натянул до самых подмышек – прямо поверх трико.

– Олька! Самовольница окаянна! – надрывался пацан-татарчонок старушечьим скрипом. – Кому я сказала? За гаражами не ссать!

Публика – подростки и пара датых половозрелых хомо сапиенса за карточным столом – гоготала, а Олька крепилась, со всех сил сдерживала овечью дрожь в голосе, не признавала бабкиных панталон – пусть треплется себе Адикаев-придурок. Клоун! Шестерка конопатого Челенджерса.

Нарезвившись, татарчонок сотворил парус из бледной умученной тряпки, так и оставил – волноваться на пожарной лестнице у второго подъезда.

За гаражи Олька теперь ни-ни. Лучше домой: даже если загонят и больше не выпустят в дворовое общество. Есть же другие девочки – добрые и красивые. В далёких сказочных городах.

 

Новую Олькину подругу звали Инна. Ногти ее переливались перламутром, а волосы были такие длинные и густые, что она могла сидеть в кресле совсем без одежды, укрыв ими свою наготу. Надо думать, именно так красивая добрая Инна принимала у себя английского посла, участь которого была предрешена. И что там проходила Олька на своей географии (сплошные типы почв и ярусы леса?), что не было послов ни французских, ни итальянских?..

– Овца ты! – повторила я однажды часто звучавшее во дворе Олькино прозвище. – И муж твой будет не посол, а баран.

Олька забралась на коряжистую поросль американского клёна, прогибая тонкие ответвления достаточным своим весом, – так высоко, чтобы не слышать, как блеет ей вслед конопатый Челенджерс (Челенджерс – потому что челнок*, юный и ловкий в сутолоке вокзала, вызревающая надежда для старшей, жизнью утомленной шпаны), уверенный теперь, что Олька – овца высокогорная и вполне себе обитает в верхнем ярусе городских насаждений.

Плакала Олька не по-овечьи: грудные клокочущие её рыдания вязли в рыхлой кроне кленовых зарослей; и в шуме гудящих близко троллейбусных проводов, в самозабвенном блеянии Челенджерса невозможно было услышать, как взросло плачет растущая в Ольке женщина.

 

IV.

 

В одном Олька права – с этими сказочными девицами всё просто: никаких обид, ссор, сожалений… Одни приятные беседы: левое полушарие с правым, правое – с левым. Главное – уметь раздвоиться.

 

– Подойди-ка, – подзывает Ольку Анжелка.

Анжелка – девушка вполне реальная. Почти тётенька в свои шестнадцать: рядом с ее развитой физиологией я впадаю в ступор. Так и впадаю – напротив её низких северных окон первого этажа.

– Ну, что ты уставилась? – это она мне. – Красивая?

Олька тянет меня за собой: боится тет-а-тетов с Анжелкой.

Волосы Анжелки по-русалочьи спутаны и жутко расцвечены дешёвой хной: рыжинА – нервно-неровная, от бледно-розового до тёмно-коричневого. Дворовые пенсионерки зовут Анжелку охальной. Охальных выдаёт голос – громкий, со скандально-оборонительными нотками – такой голос у продавщиц в рыбном отделе углового магазина, свято верящих в близкий Тихий океан и только свежую рыбу.

Какая из Анжелки продавщица? У неё и тройки-то годовых всего две. Анжелка любит детей, вынянчила половину двора: силой практически отбирала у мамаш коляски. Пединститут – вот её розовая, как несмытая хна, мечта.

Анжела – будущий педагог. Высунулась из окна по пояс в растянутой, желтой когда-то майке, нависла над мшистым асфальтом развитой своей физиологией. Пропорции соблюдены чётко: боксёрский плечевой пояс (обычным такую грудь не удержать) и крупный с хищными ноздрями нос – снабжать Анжелкины габариты кислородом.

Школьники будут её бояться, особенно в старости – седую и косматую.

 

Недавно Челенджерс сказал, заявил при пацанах, что Анжелку никогда бы и ни за что. И каждого снисходительно спросил, вонзая в тщедушные грудные клетки указательный палец:

– А у тебя встанет?

На Анжелку ни у кого не встанет – решили всем двором, и даже ребята с соседних домов уныло подтвердили жёсткий приговор Челенджерса.

– Сопляк ты ещё против Анжелки, – сказал кто-то из взрослых мужиков, но папиросой Челенджерса угостил.

Челенджерсу пятнадцать, мне почти двенадцать. Тогда я отнесла виниловых «Арабесок» Анжелке, только-только из магазина «Мелодия».

– Откуда ты знаешь? – спросила Анжелка. – Откуда знаешь: я просто мечтала?

Ничего, конечно, не знала. Гривастая девушка на обложке очень понравилась: на косматую рыже-пятнистую Анжелку совсем не похожа. На такую бы Челенджерс взглянуть побоялся, только в спину прошипел бы слащавую гадость. А эта пластинка и не нужна вовсе – ни мне, ни маме, и купили только затем, что новинка…

 

Анжелка давно решила, что я намеренно её злю: стою и пялюсь (в священном своём ступоре). Пусть скажет спасибо, что в носу при этом не ковыряюсь.

– А у брата твоего есть невеста? – спрашивает Ольку Анжелка.

Вот куда простираются интересы охальной русалки.

Брат у Ольки тихий и скромный – в отца. Оба до того незаметные, что в вечерних сумерках или подъездной темноте друг от друга отличаются только по бликам очковых линз. У старшего блики квадратные, у младшего – загадочной геометрической формы.

– Нет, – отвечает Олька.

– Передай ему нежный привет…

 

V.

 

Нельзя называть Ольку овцой.

Это мне сказала крикливая ведьма с третьего этажа, дрожа растрескавшимся от самого рта подбородком.

– Нахлестала бы по губёшкам, – она называла меня губошлёпкой всякий раз, когда Олька жаловалась на скудость моего дружеского расположения.

 

У моей мамы красивые полные губы.

– В женихах, как в сору, будешь рыться, – утешала она.

– У мамки твоей их было – не перекидать в окно, – осуждающе кивала бабушка и заново пересказывала подробности поспешного отцовского сватовства.

Отцовская ревность – безусловный рефлекс. У мужчин на фотографиях мамы выколоты глаза. Коллективные заводские, с туристических баз и домов отдыха снимки способны просеять свет пустыми глазницами всех подозрительных типов.

Без глаз – это как в тёмном туалете, если плотно прикрыть дверь. Или в весеннем погребе, где плесень выела кислород и потому гаснет спичка. Семейный альбом я спрятала далеко-далеко, чтобы никто не узнал о патологической ревности, встроенной в мою ДНК.

 

Всего в паре кварталов от нашего, в специальном доме на Рабочей улице, живут слепые люди. Рядом, у самой железнодорожной линии (дальше только окраинные болота), библиотека для чутких пальцев и маленький цех лампового завода, в котором они трудятся.

Олькина мама – зрячая томная женщина – маркировала там цоколи. Штамповала черной мастикой вольты и ватты, амперы и канделы. Томными были вздохи и выдохи тёти Нины, проистекающие от удушающей полноты, но больше от состояния вечного полузабытья, в которое погружала монотонная работа. Не было никаких коллективных снимков, и некого было изувечивать длинной толстой иглой…

 

Крупная поперёк, тётя Нина перегородила лестничный пролёт и сказала, что Олька страдает от моей непостоянной натуры. Сопровождаемая томным дыханием, я поднялась на третий этаж, где за деревянной светло-коричневой дверью ждала моя мечтательная подруга: она обняла меня молча, не зажигая свет в тёмном коридоре. Тогда я поклялась себе верить во всех ненормальных Инн и Агнесс, в английских послов и далёкие города.

Верить совсем несложно: представить только, что всё это не ближе полярного круга – в Мурманске или Норильске. Горит северным сиянием. За 66-ой параллелью страстно любили, отдавая последнее и драгоценное первое.

Звучало красиво, и пару раз я даже была готова поверить в большую Олькину душу, но разновозрастные и разношёрстные – мяукающие выплески Олькиной любви (она регулярно выпрашивала крошечных животинок у добрых своих одноклассниц) – расползались по подъезду и двору, подальше от шикающей старухи Наташи. И мне страстно хотелось отлупить Ольку, упорную в жалких своих попытках любить.

 

VI.

 

Не помню уже, кто умер первым – крикливая ведьма или её смирный, пугливый до человеческого общества сын: одновременно почти смолкла утренняя дробь Наташиной клюшки, исчезли панталоны с площадок для сушки белья и квадратные блики во мраке подъезда. В тополях стало больше тени: кроны разрослись и поднялись выше.

Тётя Нина сняла тёмные шторы с восточных окон.

– Теперь с ума сойдём от жары, – сказала она. – Мне сорок два. Сорок два! Я ведь не девочка какая, чтобы за мной так смотреть!

Сначала я просто не поняла ее слов, решила, что она о покойнице: та еще была надзиратильница, потом заметила – смотрели старухины иконы. Видели насквозь из левого своего угла.

Не иначе как мучительной смерти всем сопливым обидчикам вымаливала старуха Наташа у строгих ликов святых.

 

С Олькой мы виделись совсем мало: лишившись бабкиной защиты, она редко появлялась во дворе. Даже к жёлтой цистерне за молоком ходила через раз: сперва спускалась к подъездному окну, выглядывала Челенджерса. Это из школы можно быстрым шагом, не видя и не реагируя, а с полным бидоном – уязвимая и беззащитная.

– Чего ты боишься? Самое страшное – вернешься с бидоном на голове, молоко – в карманах…, – Челенджерс был мелкой неприятностью, так я искренне полагала.

Олька считала иначе. Другой тип нервной системы.

В основном на третий этаж поднималась я, конвоируемая томными вздохами тёти Нины. Олькины новости – красочные сюжеты из далёких городов – пестрели географическими названиями и политически значимыми событиями, строго в соответствии с растущей Олькиной эрудицией.

В четырнадцать это было забавно, в пятнадцать стало невыносимо.

По собственной инициативе я зашла только однажды.

– Оли нет, – сказала тётя Нина, не поднимаясь с покосившегося табурета. – Оля с Натальей ушли гулять.

Это было нечто новое: появилась какая-то Наталья, и главное – Олька ушла гулять за пределы двора.

На мои вопросы Олькина мама попыталась собрать свое рассеявшееся вдруг сознание. По радио пел молодой Малинин: «Дай Бог всего… всего… всего…»

– Как правильно он поёт!.. – сказала она и вздохнула. Как-то особенно тяжко, не глядя на меня, выпадая из томности.

 

VII.

 

Анжелка завела себе собаку – такую кроху, что и породы не разглядеть.

Глажу сытое щенячье брюшко под бесстрастным Анжелкиным взглядом.

– Как назвала?

– Барбосом!

Не зря её в пединститут не взяли, близко не подпустили. ГлазкИ картофельные теперь выковыривает на консервном заводе.

– Ты её видела? – спросила Анжелка.

– Ольку?

Как-то встретила в модно-мятой куртке затасканного белого цвета.

– Нет, – сказала Анжелка, – брательник её невестой обзавелся. Худой и страшной.

 

Олька пришла сама. Перевозбуждённая. Она не успевала выговаривать слова – так много хотела мне рассказать. Силой утащила к себе на третий этаж.

– Вот, смотри, – Олька высыпала пластиковые побрякушки и тюбики.

Водостойкая тушь для ресниц, абсолютно польская и оттого почти несмываемая. Maxfactor.

– Откуда? – спросила я, разглядывая покрасневшие на модную косметику и без того отёчные веки соседки.

– Серёжкина невеста подарила.

Та самая Наталья.

Я не успевала её рассмотреть: стремительная в движениях, Серёжкина невеста передвигалась в тенистом пространстве нашего двора слишком быстро. Где уж тут узреть необыкновенное, о котором вдохновенно вещала Олька. Одно я поняла точно – у смуглой бойкой Натальи мощный вектор (будет она задаром раздавать польскую косметику и белые куртки), и даже казалось, что очкарика Серёгу она отловила пустынными закоулками и вот-вот совершит главное злодейство – вселится в квартиру на третьем этаже новой авторитарной властью.

Олькой Наталья уже завладела: Инна, Агнесса и последняя блондинистая Грета резко переселились в Англию и потому вдруг замолчали.

 

– Сидит! Вот здесь у меня сидит, – пожаловалась как-то тётя Нина, ударяя себя ребром ладони по шее, без всякой претензии на томность.

Олька? Наталья?

Повинуясь смутной, быстро ускользнувшей мысли, я даже подняла глаза вверх – на тополями закрытое небо. Никого…

– Нет-нет… Не они. Кто-то другой. Тяжёлый очень…

 

VIII.

 

В тот год они переросли дома. Змеились мшистыми зелёными стволами в ясное небо (совсем не помню в том небе облаков). Я только представила: такая махина, двадцать тополиных метров, и вдруг внизу, под землёй ничто её особо не держит. По сути – одеревенелая трава, ростом в пять этажей.

 

Олька сказала, что у неё есть мужчина. Настоящий. С деньгами и комплиментами. Ему пятьдесят, не сопляк какой-нибудь. И она уедет к нему в Пензенскую область сразу, как провалит экзамены. И даже купила себе синий берет – дорогой, кашемировый (пензяк наврал ей, что у неё синие глаза).

Сказала, что не может спать: так гудят поезда, и давно-давно она готова сорваться… Еще бы – приглашающих целых две рюмочных только в подвале нашего дома, а рядом вокзал, огнями и звуками смущающий даже опытные души.

– Я его люблю, – предупредила Олька все мои возражения.

 

Рано утром беременная Наталья кричала в подъезде: называла Ольку проституткой и грозилась выписать из квартиры, если та посмеет уехать. Даже сумела отобрать чемодан и стянуть беретку (должно быть, уверенно синими были глаза убежавшей Ольки, к чему ей теперь береты?) и плакала потом, сидя на ступеньках, кляла ненормальную Серёгину семью. Мама вынесла ей валерьянки, и уже у мамы моей она вопрошала, захлёбываясь водой:

– Почему никто, никто не сказал, что это сумасшедший дом?!

– Тс-с! – сказала мама и приложила палец к губам, – Здесь каждый молчит о СВОЁМ сумасшедшем доме.

 

– Заметила, как стало темно? – остановила меня тётя Нина у подъезда.

– Так ведь ноябрь.

– Нет-нет. Надо вырубить эти гнилые тополя, – она задрала голову в синем берете, обвела взглядом тёмное мышиное небо: голые ветви похожи на изодранное черное кружево.

Чёрным кружевом Олькина мама маркирует цоколи в маленьком цехе лампового завода – штампует вольты и ватты.

Когда утром я волнуюсь на зажатое в узком просвете между домами солнце, гудок рано прибывающего московского состава тревожит чуткие уши стучащих тростями по Рабочей улице. Стучащие спешат в маленький ламповый цех у самой железнодорожной линии, спешат верным коротким путем: их не завлечь маневровым огням – лунно-белым и редким небесно-синим. Стучащие не видят, не могут видеть, как носили бы кашемировый берет польские пани.

Томная женщина ранним утром встречает в нем скорые поезда.

________________

* «Challenger» (англ. — «бросающий вызов») – многоразовый транспортный космический корабль НАСА («Спейс шаттл», «космический челнок»). Первый полёт «Челленджер» совершил 4 апреля 1983 года. В общей сложности выполнил 9 успешных миссий. Потерпел катастрофу при десятом запуске 28 января 1986 года.

 

 

Для добавления комментариев, пожалуйста, зарегистрируйтесь. Затем, войдите, как пользователь.

 

Меню пользователя

Авторизация



Кто онлайн

Сейчас 192 гостей онлайн

Лента новостей кино